С недавних пор у меня появилась привычка — выхватывать из мира моменты мирной жизни.

 

Ночной Кремль

 

Я вдруг полюбил подолгу слушать город: грохот его магистралей, детский дворовый щебет, музыку ресторанов, колокольный звон. Бегу тишины и природы — к людям и рукотворному космосу. Приглядываюсь к заурядным уличным сценкам: вот пара обнимается на лавочке, вот мальчик кормит голубей, а вон там — люди садятся в автобус.

 

В жизни собственной семьи я неожиданно полюбил именно эту привычную рутину — мытьё посуды, проводы дочки в садик, прогулки с собакой, звонки мамы. Гляжу под ноги: чудесный асфальт! Гляжу на небо: как хорошо, что не бомбят.

 

Всякий раз, жадно вбирая в себя эти проявления мировой чинности, я удостоверяюсь: всё хорошо. Всё цело и правильно. Мы стоим, не падаем. Мы — русские, Россия — есть.

 

В нечастые минуты национального торжества — вернули свет Крыму, отпраздновали День Победы, освободили Пальмиру, запустили ракету — мне и вовсе начинает казаться, что мы попали в вечность и ничего плохого с нами уже никогда не случится.

 

В дни чужих подвигов — когда какой-нибудь мой соотечественник, о котором я ведать не ведал, ценой собственной жизни ставит заплатку на прохудившейся реальности, без которой сюда хлынули бы демоны, — я принимаюсь думать, что нет такого ада, который бы нас одолел.

 

Когда же становится совсем худо от чувства, будто всё висит на волоске, я вспоминаю собственную спасительную формулу, нащупанную в зиму первого нашего кризиса: “Чтобы хотелось жить, а не лезть в петлю, достаточно знать, что Россия — бездонная, пульсирующая, брюхатая, ненаглядная — любит тебя и будет любить вечно”.

 

Но есть в году один день, когда эта формула не работает, истончается в тень, в насмешку. День, когда подступает трезвое, очень чёткое осознание, что целый мир способен вмиг уйти из-под ног даже посреди прочного порядка вещей. Что такое уже случалось с нами как минимум однажды на этом веку. Эта дата — 22 июня, день общерусской травмы.

 

За считанные минуты, пока звучала речь Молотова, жизнь двухсот миллионов наших дедов перевернулась и больше никогда не была как прежде. Вероломным было не только нападение Германии — сама юдоль земная, казалось, воткнула финку в спину, прервалась и рассыпалась в прах.

 

Тот страшный провал в преисподнюю был за четыре года замурован тридцатимиллионной народной жертвой, превратившей русских — в народ-мученик, а его подвиг — в Христову жертву. Победа одарила народ миром и новыми смыслами, наделила способностью к невиданному историческому рывку.

 

Но память о провале так и не ушла: вся послевоенная судьба народа была повенчана с ожиданием новой войны — решающей, последней. Сознание народа стало “оборонным сознанием”: частично из-за свежих подступающих угроз, но главным образом — из-за довлеющего страха вновь оказаться неготовыми к предательскому удару.

 

На травме 22 июня вырастали поколения. От войны не зарекались — так же как от сумы и тюрьмы. Мы знали, что нужно больше танков. Что нас не должны застать врасплох. Что горе приходит, когда его не ждёшь, — и может нагрянуть в любой момент. Значит, его нужно ждать-поджидать, отгоняя от порога.

 

Эта травма проступала в пятилетних планах и схемах городов, щерилась закрытой границей и суеверным страхом перед Афганом, чудилась в значке ГТО и присказке “Лишь бы не было войны”. А когда мы всё-таки раскрылись, небесная твердь рухнула, и ужас стал явью.

 

Что же сейчас?

 

Каких-то полтора месяца назад — уже после Пальмиры, но до Актюбинска — я написал здесь о своём чувстве: мне вдруг показалось, что мы, целая нация, перестали, наконец, беспокоиться и встали прочно на землю. Ни довлевшая угроза катастрофического кризиса, ни риск позора в Сирии не сломили нас. Вечный страх перед “крушением русской государственности” — в три дня, из-за собственных фатальных просчётов — отступил и не тревожит больше.

 

Но 22 июня — это не про кризис, не про крушение или далёкую заварушку. 22 июня — это про Войну. Отечественную, всё затмевающую, против половины мира. Войну, ненавидимую самой страшной ненавистью. Приходящую всегда нежданно, когда ничего толком не готово и никто, считай, не готов. Требующую полной отдачи от каждого дома — просто потому, что иначе никому не выжить. Самоотверженность — это когда ты, одиночка, чтобы спасти себя и близких, должен забыть о себе и даже о близких, впрячься и спасать всех.

 

Как с Войной быть?

 

Русский одессит Игорь Дмитриев на днях дал ответ, как быть:

 

“Русские мужчины часто говорят о войне. В этом нет ни истерики, ни воодушевления. Просто, обыденно, друзья или предполагаемые партнёры по бизнесу в разговоре так или иначе упоминают слово “война”.

 

Например, так: “Ну, давай попробуем. Получится — заработаем, не получится — ну и чёрт с ним! Всё равно скоро война”. Все говорят об этом спокойно, со знакомым восточным фатализмом. Мол, хорошо пожили, сытно, но пора.

 

Централизованной политики в этом направлении я не увидел — курсов гражданской обороны, военных сборов, информационной накачки. Русские готовятся сами. Один старинный друг-экстремал проводит марафоны по пересечённой местности; говорит: “Ты даже не представляешь, сколько в этом году собирается людей! И все задают один вопрос — тактические задания будут? А боевое слаживание?”

 

В наушниках на пробежке услышал по радио песню “Война, приди!”. И знаете, зацепило. Как когда-то “Перемен требуют наши сердца”. Много таких песен.

 

Русские ждут большой войны. С обречённой готовностью. Как атомы под электромагнитным излучением, они чувствуют её приближение. И это настроение едва заметно передаётся от одного мужчины к другому”.

 

Не сильно нервничая, без драматизма и ненужной суеты, без пустого вопрошания “Да как же они могли?”, звоня в колокола, садясь в автобус или кормя голубей, русские поджидают сотую войну в своей истории. Подпускают поближе, чтобы не ушла с прицелов. Нагрянет ли она на выпускной, как в 1941-м, или на открытие олимпиады, как в 2008-м, или на Благовещение, как в 2014-м, — уже и не важно.

 

Пусть даже сегодня. Даже лучше, если сегодня.

 

Денис Тукмаков