Искусство нобелевского ораторства. Максим Соколов

   Дата публикации: 09 декабря 2015, 16:18

 

Нобелевская речь и нобелевский банкет, приходящиеся на начало декабря, завершают премиальную страду и являются высшим звездным часом для большинства лауреатов.

 

Искусство нобелевского ораторства

 

Весьма немногие, подобно Солженицыну, и в дальнейшей своей жизни являются истинными мужами судьбы. У большинства лауреатов нобелевские торжества — это единственный миг в их жизни, когда мир слушает (или хотя бы должен слушать) те заветные мысли, которые увенчанный премией сочтет нужным сообщить городу и миру.

 

При том, что лауреат, в общем-то, не обязан сообщать собравшейся публике глаголы вечной жизни или поражать ее ученой сверхмудростью. Известны чисто дипломатические речи. Бунинская речь 1933 года — это краткое выражение аристократической вежливости, благодарность свободе и гостеприимству, выражаемое изгнанником, — и не более того.

 

Шолоховская речь 1965 года более всего понятна в ключе брежневского наступления разрядки. Испытанный казак партии строит речь дипломатически, сопрягая верность коммунистическим идеям и верность идеалам общемировым, никто не уходит обиженным, а в завершение, как то и подобает, благодарит и кланяется.

 

Солженицын (заочная речь 1972 года) и Бродский (1987 год) первыми из русских писателей выступили в жанре не краткой окказиональной речи, но именно лекции — развернутой и имеющей самостоятельное значение вне нобелевского контекста. Оправдание словесности послужившее темой для обеих лекций, причем оправдание глобальное, от Ромула до наших дней, ибо «Одно слово правды весь мир перетянет» — ради такого оправдания стоит и Нобелевскую премию получить даже вне зависимости, за что она дадена.

 

Но после нобелевских выступлений Солженицына и Бродского, задавших невыносимо высокую меру слова и меру мысли, лекция, прочтенная следующим лауреатом, пишущим на русском языке, не дотягивает до предшественников никак.

 

Если брать чисто формальные признаки, то объем автоцитат, составляющих большую часть речи, переходит все границы и ставит в неудобное положение аудиторию, собравшуюся для слушания лекции. Ведь по умолчанию предполагается, что за два месяца, прошедшие после объявления имени лауреата, любители словесности прочтут сами компиляцию из интервью с информантами С.А. Алексиевич. Если им, как тупым школьникам, нужно опять вдалбливать особенно сильные, с точки зрения лектора, места из премированных книг, это ставит в ложное положение как лектора, так и аудиторию.

 

Но Бог бы с ними, с композиционными ошибками, — вдруг это не ошибки, но авторское своеобразие, ведь строгих правил для этого жанра нету. Соответственно, следует простить и чрезмерное местоимение «я», встречающееся через слово, в сочетании с почти отсутствующими в лекции товарищами по словесности. Здесь контраст с Бродским и Солженицыным (тоже не чуждым себялюбия) особенно бросается в глаза — резкое выламывание из традиции. Но опять же мы живем в XXI веке, где господствует западная цивилизация, принцип которой «сам себя не похвалишь, кто ж тебя похвалит». Попал в стаю рыночных людей, так лай — не лай, а хвостом виляй.

 

Можно даже придумать, чтобы не царапал, как ножом по стеклу, такой фрагмент выступления: «Я жила в стране, где нас с детства учили умирать. Учили смерти. Нам говорили, что человек существует, чтобы отдать себя, чтобы сгореть, чтобы пожертвовать собой. Учили любить человека с ружьем». Хотя придумать и трудно. Связь между самопожертвованием и любовью к человеку с ружьем не для всех очевидна. Вообще же в любой христианской стране с детства учат умирать, ибо сказано: «Никто же больше любви имат, аще кто положит душу свою за други своя». Ахматова, написавшая: «Вот о вас и напишут книжки. // «Жизнь свою за други своя». // Незатейливые парнишки, // Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки, // Внуки, братики, сыновья», лауреатом не стала в отличие от Алексиевич, но слезы на глазах наворачиваются от ахматовских строк. Наверное, такова сила советского воспитания. К тому же Алексиевич сумела попалить в себе ветхого Адама, «красного человека», Ахматова, похоже, нет.

 

Ну и самое ударное место лекции — «Что я слышала, когда ездила по России … Модернизация у нас возможна путем шарашек и расстрелов. Русский человек вроде бы и не хочет быть богатым, даже боится. Что же он хочет? А он всегда хочет одного: чтобы кто-то другой не стал богатым. Богаче, чем он. Не поротых поколений нам не дождаться; русский человек не понимает свободу, ему нужен казак и плеть. Два главных русских слова: война и тюрьма. Своровал, погулял, сел … вышел и опять сел. Русская жизнь должна быть злая, ничтожная, тогда душа поднимается, она осознает, что не принадлежит этому миру … Чем грязнее и кровавее, тем больше для нее простора … Для новой революции нет ни сил, ни какого-то сумасшествия. Куража нет. Русскому человеку нужна такая идея, чтобы мороз по коже».

 

Бунин (даже в «Окаянных днях»), Шолохов (повидавший на родном Дону всякое), Пастернак, Солженицын, Бродский, хлебнувшие такое, чего Алексиевич и не доводилось, от столь окончательных суждений о России и русских воздерживались. Наверное, не хватало быстроумия и легкокрылости.

 

Вероятно, открытый Алексиевич жанр нобелевской лекции проходит по разряду «Пока не требует поэта // К священной жертве Аполлон, // В заботах суетного света // Он малодушно погружен; // Молчит его святая лира; // Душа вкушает хладный сон, // И меж детей ничтожных мира, // Быть может, всех ничтожней он». Священная жертва — это, очевидно, подготовка документальных сборников, а заботы суетного света — это бурная нобелиада. Тогда всё сходится.

 

Максим Соколов, газета «Известия»

 

 

 

Метки по теме:


Комментировать \ Comments
bottom_banner_3
Pomosh
bottom_banner_1